89
Ctrl

Бенедикт Сарнов

О редакторах, умертвляющих произведение своей правкой

Из статьи «Разбойник Мерзавио и редактор»

1962

V

Юрий Олеша сказал однажды:

— Когда приносишь рукопись в редакцию, как бы ни был неопытен редактор, он сразу кидается, чтобы выколоть ей глаза...

Многие писатели говорили об этой странной закономерности. Почему-то редактор почти всегда проходит мимо незначащих, «проходных», ничуть не дорогих писателю мест и останавливает свое недреманное редакторское око как раз на тех строчках, ради которых писатель (так это кажется ему) писал все остальное...

Я думаю, что это писательское чувство в какой-то мере обманчиво. Оно объясняется тем, что у настоящего художника нет строчек, которые были бы ему не дороги, которые не казались бы ему «глазами» произведения.

Мы часто говорим о произведении искусства, что оно живое. Это правда. Оно живое, и это значит, что его можно убить. Но в отличие от биологической ткани ткань искусства не обладает способностью к регенерации. Она сама не восстанавливается. Ящерица безболезненно отдает свой хвост: у нее вырастет новый. У человека — наиболее сложного и высокоорганизованного существа — заживают бесследно самые страшные раны. Раны, нанесенные художественному произведению, не затягиваются. Поэтому, чтобы убить произведение, вовсе не обязательно отрубить ему голову. Достаточно бывает лишь слегка задеть какой-то суставчик, и то, что еще секунду назад было живым, трепещущим и сильным телом, вдруг повисает жалкой, безжизненной тряпкой.

Сравнительно недавно в Детгизе вышла повесть М. Бременера «Передача ведется из класса». В ней, между прочим, есть такая сцена: двое друзей — Валерий Саблин и Игорь Гайдуков — ходят по магазинам, делая закупки к новогоднему празднику, который они собираются проводить вместе. Одновременно Валерий рассказывает Игорю о размолвке с девушкой, в которую он влюблен:

Они дошли до магазина, в витрине которого из наклонной бутылки шампанского лилась в бокал витая струя. Жидкость в бокале искрилась и пенилась, но бокал не переполнялся, и это обстоятельство привлекало зевак, тщившихся найти разгадку чуда.

Только в магазине, приближаясь к прилавку с колбасами — тучными, розовыми, обрамленными белым жиром, и темными, сморщенными, — Гайдуков вдруг спросил:

— А ты вообще-то ее целовал?

Валерий запнулся. Ему показалось, что это мог слышать молодой продавец в берете, орудующий чудовищным ножом.

— Да? — переспросил Игорь, уже получая в кассе чек и принимая сдачу.

— Вообще-то нет...

— А собираешься?

Игорь успел получить у продавца сверток, прежде чем Валерий выдавил:

— Нет...

— А мне, когда я, помнишь, к тебе домой заходил, показалось, ты вот-вот... Дай-ка список.

В составленном девочками списке значились продукты, которые им с Игорем следовало приобрести в счет своего «пая».

Валерий молча передал ему листок. Его коробило, что, расспрашивая о сокровенном, Игорь в то же время узнает цены, сверяется со списком, усмехается, глянув на рекламный плакат, где краб несет на себе банку со своими консервированными родичами.

— Все! — объявил Игорь, засунув Валерию в карманы шубы банки с горчицей. — Теперь на свободе договорим.

Они пошли тихой, почти безлюдной улицей, по которой не так давно Валерий вел Лену спиной к ветру. Сейчас ветра не было вовсе.

— О чем же мы? — сказал Игорь. — Да... Может, ты считал, что если она с тобой под руку ходит, то все убито — любит. Так?

На это нечего было сказать, потому что примерно так Валерий в глубине души и считал. И еще одно побуждало его молчать. Хотя он и отвечал Игорю на вопросы только отрицательно, но смутно чувствовал, что разговор этот чем-то, однако, нехорош. Он не мог бы определить — чем. И ощущал лишь, что небрежные слова обо всем, чего еще не было у них с Леной, словно отрезают путь к тому, чтоб это могло быть в будущем.

Изменение, которое произвел в этой сцене редакторский карандаш, — минимально. Вместо фразы: «А ты вообще-то ее целовал?» — стало: «Ты вообще-то Ленке сказал, что влюблен?» Довод редактора, настоявшего на этой замене, был предельно прост:

— Не надо этого цинизма...

Ущерб, который понесло произведение из-за этого «пустяка», даже не поддается реальному учету. Весь дальнейший разговор друзей приобретает совершенно иной смысл. Изменился не только второй, внутренний, но и самый прямой его смысл. Не только подтекст, но и текст всей сцены. Скажем, вопрос Игоря: «А собираешься?», — который означал раньше: «А собираешься поцеловать?» теперь означает: «А собираешься объясниться?» — и т.п.

Прежде эта сцена была первой, еле заметной трещиной в отношениях между друзьями. Теперь читатель смутно чувствует, что между ними что-то происходит, но что именно — непонятно. Прежде Валерия слегка коробил цинизм Игоря, и несколько отчужденное отношение его к другу было понятным и оправданным. Все симпатии читателя были на его стороне. Теперь он свободно может показаться читателю идиотом, или кривлякой, или и тем и другим. Так или иначе, теперь перед нами субъект с патологическим целомудрием. И, наконец, самое главное. Прежде читателя тоже коробил цинизм Гайдукова, и в этом-то и заключался нравственно-воспитательный заряд всей сцены. Теперь читателя ничто в этой сцене не коробит, и вообще вся сцена имеет для него в лучшем случае чисто информационное значение, помогает усвоить, «что было дальше». Таким образом, сцена, весь пафос которой, условно говоря, был направлен «против цинизма», совершенно утратила эту свою идейно-воспитательную функцию. И все, оказывается, только потому, что редактор тоже был «против цинизма».

Вот какие бывают чудеса. Впрочем, бывали случаи, когда столь же убийственных результатов редактор достигал еще более скупыми и лаконичными средствами.

В рассказе Л. Пантелеева «Гвардии рядовой» (это рассказ о подвиге Александра Матросова) есть такая фраза:

И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком: «А, сволочь!» кинулся к вражескому дзоту...

Конец этой фразы был изменен так: ...и с криком «За Родину!» кинулся к вражескому дзоту.

Редактор был счастлив: еще бы, одним ударом он убил двух зайцев. Заменил неприличное слово, да еще как удачно заменил! Он не сомневался, что если что-нибудь и изменилось, так только к лучшему: весь эпизод стал звучать гораздо патриотичнее, гораздо благороднее по смыслу. И он был искренно изумлен, когда писатель решительно воспротивился и не принял этого «улучшения», которое убивало, разрушало художественный образ.